Черты романтизма в лирике Жуковского
(312 слов) Романтизм Жуковского отличается смиренным настроением и тихой интонацией. Он не свергает небеса, как это сделали бы мятежные романтики, а прислушивается к тому, как в самой глубине души рождается неясная тоска по чему-то иному. Именно это «неясное стремление» — Sehnsucht, по меткому замечанию исследователей, — становится эмоциональным центром его лирики. У Жуковского романтизм звучит как мелодия, а не как манифест: в его стихах «пение преобладает над речью».
Ярче всего эта музыкальность и меланхолия проявляются в элегиях. В «Сельском кладбище» (1802) Жуковский создаёт особое пространство вечернего погоста, где тишина заменяет громкие слова. Пейзаж создает «ауру», которая направляет сознание лирического героя к размышлениям о жизни, смерти и неумолимой судьбе. А в «Вечере» (1806) — первой русской романтической элегии — романтическое двоемирие передаётся через антитезы: «Вечер» противостоит восходу, «дней моих весна» — «бездне гробовой». Герой не бежит от мира, он всматривается в угасающий свет и пытается примириться с утратой, находя в самой грусти особую «сладкую задумчивость».
Другая важнейшая черта — романтическое двоемирие, ощущение «обетованной страны», которая манит и остаётся недостижимой. В «Море» (1822) это стремление к свободе и идеалу обретает зримый образ: море у Жуковского — живое, мятущееся существо, полное «тревожной мыслью». Оно тянется к небу, но не может слиться с ним, и в этом вечном порыве — и красота, и трагедия романтической души. Белинский точно назвал Жуковского «переводчиком на русский язык романтизма», потому что поэт умел переплавлять чужие мотивы в собственное, глубоко личное переживание.
Но романтизм Жуковского не был бы таким человечным без его интереса к фольклору и «таинственному». Баллада «Светлана» построена на народных обрядах, святочных гаданиях и песенных ритмах. В ней есть и ночной, кладбищенский пейзаж, и мотивы оживающих мертвецов — всё то, что немецкие романтики любили называть «ужасным». Однако Жуковский смягчает этот ужас сердечным сочувствием к героине: страшное оказывается лишь сном, а вера в доброе и провидение — главным итогом. В этом проступает самая человечная черта его романтизма: за мистикой и меланхолией всегда стоит тихая надежда, а за тоской по неведомому — любовь к живому, страдающему человеку.
